Зеев (Владимир) Жаботинский. Пятеро -
28 >
иначе не произносил), и любили это занятие, и несметными толпами ежевечерне
стекались туда на соборный этот обряд, и под аккомпанемент его заключали
договоры, обсуждали идеи, изливали влюбленную душу и молили о взаимности...
Сюда я, с разрешения хозяев, привез однажды знакомого живописца. У нас
была в городе дружная компания художников-южан; общий приятель наш,
известный в те годы поэт, драматург и беллетрист, описал ее когда то под
кличкой "двенадцать журавлей"; дважды в месяц они пьяно и весело ужинали в
одном из греческих ресторанчиков, позади Городского театра, скупо допуская в
свою среду иногда и писателей; меня пускали по ходатайству того драматурга,
"за любовь к Италии", и под условием (после одного опыта) "никогда не писать
в газете о картинах". Один из них, увидав меня как то на спектакле в ложе у
Анны Михайловны, попросил: -- познакомьте меня: интересные головы у всей
этой семьи. -- Я сообразил, что множественное число -- только для отвода
глаз, а зарисовать ему хочется Марусю.
Но, сидя у них за столом, он вдруг обратился к Анне Михайловне громко,
с деловитой откровенностью специалиста, говорящего о своей специальности:
-- Что за неслыханная красавица ваша младшая дочь!
Мы все, человек десять за столом, изумленно обернулись на Лику. Никогда
ни одному из нас это в голову не приходило; вероятно, и родным ее тоже. Лика
была едва ли не просто неряха, волосы скручивала редькой на макушке, и то
редька всегда сползала на бок; она грызла ногти, и чулки у нее, плохо
натянутые, морщились гармоникой из под не совсем еще длинной юбки. Главное
-- вся повадка ее, чужая и резкая, не вязалась с представлением о
привлекательности, -- не взбредет же на ум человеку присмотреться, длинные
ли ресницы у городового. Посвященный ей Сережей "портрет" начинался так:
Велика штука -- не язык, а пика:
А ну-ка уко-лика, злюка Лика!
А прав был художник, я теперь увидел. Странно: простая миловидность
