Зеев (Владимир) Жаботинский. Пятеро -
83 >
и ночь, и море, и требует оправдания: разве я нечистая? Вероятно, я вспомнил
при этом Фрину; должно быть, и ей сказал про суд над Фриной; во всяком
случае, понял и ответил уверенно: -- Может!
-- Я с утра еще, -- прошептала она (утром получила то письмо), -- с
самого утра бунтовала и мечтала об исповеди; оттого и бросилась в воду,
оттого и затащила тебя сюда... и еще не сыта.
Постепенно ее выражение менялось, уходило вглубь, что то напряженное,
сосредоточенное проступило в глазах, как будто ей сейчас будет по
счастливому больно.
-- Нагнитесь.
Она мне прошептала на ухо:
-- Вам я никогда ничего не подарила. Можно? Не так, как всем -- по
иному?
-- Можно.
-- Закройте глаза.
Сквозь стучащие виски я слышал опять тот же шорох, что на лодке, --
чувствовал, как она передвигается и поворачивается у моих колен; отчего-то
сладко не хотелось, чтобы эта минута кончилась и она позвала "откройте"; или
да, хотелось -- но потом, не сейчас. Она и не звала; уже снова не
шевелилась, и шорох умолк, но не звала, а сначала тихо сказала:
-- Страшный суд над Марусей. Жить не захочется, если вы подумаете, что
я "дразню"; это не то... Теперь откройте глаза.
Я послушался. Меня поразило ее выражение -- нахмуренное, тревожное,
почти страдальческое. Как раньше на лодке, снова мне чудилось, что все нервы
мои в голове и в груди дрожат до струнного звона. Я был не ребенок; в Риме,
на Бабуино, однажды в лунную ночь пустил меня в студию сумасшедший художник,
когда чочара Лола, il piú bel torso a piazza di Spagna, ему позировала
для шекспировской нищенки у ног легендарного короля; но и Лола, тоже только
в лунный свет одетая до пояса, была не краше Маруси. Опять я поднес ее руку
к губам; так сделал и тот король на картине.
-- Я должна была, -- шепнула Маруся, -- не сердитесь? Но она по лицу
видела, что "не сержусь", и опять уже смеялась. Вдруг и мне стало легко,
словно все так и должно быть; я почувствовал, что снова могу с ней быть и
